Интервью – часть проекта Агентства социальной информации и Благотворительного фонда Владимира Потанина. «НКО-профи» — это цикл бесед с профессионалами некоммерческой сферы об их карьере в гражданском секторе. Материал кроссмедийный, выходит в партнерстве с изданием «Мел» и порталом «Вакансии для хороших людей».
Марифат превращается в Марину
Расскажи, где ты провела детство?
Я родилась в Ашхабаде, в обрусевшей армянской семье с разными азербайджанскими, узбекскими и дальневосточными вкраплениями. У меня никогда не было никакого крепкого ощущения родины. В четыре года мы переехали из Ашхабада в Калужскую область, потом в Мытищи и потихоньку в Москву. Я всегда считала, что люди, которые эмоционально кричат о родине, — какие-то странные патетичные люди.
Чувство дома стало просыпаться во мне не так давно. Я оказалась в Армении во второй раз, и странный процесс конструирования своей идентичности, кажется, начался. Это процесс очень трогательный и забавный. Я наблюдаю иногда за собой со стороны и думаю: «Боже, что это за армянскость сейчас из меня лезет?»
Свою непростую миграционную историю я не отслеживала до тех пор, пока не начала заниматься темой миграций профессионально. Казалось, ничего необычного не происходит. Часто переезжаем, и что? Семья по всему миру, и что? Нормальная армянская ситуация!
А армянская культура в семье чувствовалась?
Стереотипное «ара, вай-вай»? Да, это чувствовалось, и я этого стыдилась. По важным поводам было принято собираться по 15-20 человек. Как и любой ребенок, ты сначала думаешь, что у всех так же как у тебя, но потом стало понятно, что мои одноклассники живут иначе. В семье по-армянски говорил только дедушка, и мне казалось, что это такое «фу-фу-фу».
Откровенной бытовой ксенофобии не было, но что-то близкое к ней я считывала в мытищинских школах, вполне гопнических. Мне ужасно не нравилась моя фамилия, вся эта шумная родня, и поэтому я не очень стремилась ко всему армянскому.
Одноклассники когда-нибудь акцентировали внимание на твоей фамилии?
В моем классе никого это не волновало, но я хорошо помню, как одноклассники стали высокомерно относиться к армянской девочке, а я к ним присоединилась. Видимо, немного стыдилась того, что «я тоже». Там не было серьезного буллинга и конфликт был скорее не этнический, а социальный — девочка была из малообеспеченной семьи. Хотя мы все не шиковали, девочка приходила в школу с самым минимумом необходимых вещей. Она очень хотела расположить к себе внимание и не казаться другой. А я, как классический подросток, подумала: «Я тоже другой быть не хочу».
Думаю, как раз для меня был важен и национальный контекст: примерно в тот же период я и сказала дедушке, что никакой армянский учить не буду. Как зовут эту девочку, я до сих пор помню, имена остальных одноклассников — нет.
Когда я выигрывала привычно для себя очередную олимпиаду по русскому языку и во время награждения в каком-нибудь районном актовом зале называли мою фамилию, люди начинали хихикать. И может быть, они смеялись совсем над другим, но я в этом видела насмешку над фамилией.
Так что мне вполне понятны защитные механизмы детей, которые приезжают в Россию и меняют имена на русский лад: Марифат превращается в Марину. Мне никто не говорил неприятных вещей в лоб, но я подспудно понимала — лучше, когда ты не выделяешься.
Путь в «социалочку»
Ты историк по образованию. Кажется, это должно помогать в изучении миграционных вопросов. Ты осознанно выбрала истфак?
Я поступила на истфак МГУ от растерянности и непонимания, чем бы хотела заниматься, я просто попыталась выбрать что-то нейтральное. Истфак стал довольно травматичным опытом для меня: я ревела и часто не понимала, чем я занимаюсь. Но зато на истфаке я начала волонтерить в приюте для животных, так и начался мой путь в «социалочку».
Многие из ребят, с которыми я обсуждала волонтерство, удивлялись и смотрели на меня как на дурочку блаженную, но я ездила в приюты в Москве и в Московской области три года подряд чуть ли не каждые выходные, выгуливала животных, помогала им социализироваться, мы работали с кинологом. Однокурсники после пар иногда переспрашивали: «Ты что, опять в приют поедешь?»
Несколько раз я, как неофит, пыталась показать однокурсникам, что они ничего не понимают и вообще-то могли бы тоже заинтересоваться волонтерством! Но осознала бессмысленность попыток навязывать человеку что-то, что называется добровольчеством. Если ты приезжаешь в приют только ради того, чтобы зафоткаться с собачкой, то лучше не приезжать, по-моему.
Получается, во время учебы на истфаке ты искала себя где-то совсем в другой сфере?
Да. Вот тебе 19 лет, ты толком не понимаешь, кто ты. Но эта искомая активная позиция оказалась очень важной. Я знала только, что не хочу иметь никакого отношения к достигаторству и «галочкизму», и начала постепенно формулировать, что мне нужно идти куда-то в социальные проекты. Когда я уже заканчивала истфак, это стало более понятно, и я пришла устраиваться на работу в фонд, который помогал детям с различными заболеваниями.
Девять лет назад требования к сотрудникам НКО не были четко проговорены в сообществе. В конце собеседования мне дали понять, что меня берут, но предупредили: график будет ненормированным. Еще сказали, что было бы лучше уже иметь мужа и ребенка, потому что после работы в фонде, наслушавшись страшных историй, мне не захочется рожать, возможно. А потом попросили сразу же оставить свои контакты во всех соцсетях, где я зарегистрирована, — в списке была даже ICQ. Тогда я подумала: «По-моему, не нужно работать с командой, которая планирует тебе писать по всем каналам связи в любое время суток». Я отказалась.
Потом увидела по телевизору репортаж об открытии «Лавки радости». Я знала, что в Британии есть большая сеть благотворительных магазинов Oxfam, и мне захотелось попасть в подобное место в Москве. Постепенно я стала там работать.
Как реагировала семья на то, что ты после МГУ ушла работать в магазин, который раздает вещи за пожертвования?
Я не чувствовала какого-то осуждения, но было удивление, ведь я могла бы работать в корпорации, могла бы много зарабатывать, а не 20 тысяч рублей. Я спокойно отвечала, что вопрос не в деньгах, и, к счастью, никогда не испытывала давления.
На что была похожа работа в благотворительном магазине в 2012 году?
Мы принимали вещи, сортировали их, раскладывали, участвовали в фестивалях. Если кто-то принес одежду с червячками, ты спихиваешь этих червячков, параллельно делаешь пост в соцсетях о прекрасных вещах, которые только что нам поступили, разговариваешь с жертвователями. Это был благотворительный магазин без цен, любой предмет можно было приобрести за любое пожертвование. Поэтому у нас бывали даже кражи, ведь если вещь без ценника, ее кто-нибудь обязательно возьмет просто так.
Спустя полгода я поняла, что ожидала более систематизированной работы. И этот хаос меня начал добивать, хотя очень большое количество благотворительных проектов в тот момент были несистемными. Я ушла и зареклась: никакой больше социалки.
Почему именно отсутствие системности в работе тебя так отталкивало?
В секторе гораздо меньше рамок, здесь можно круто импровизировать, но, как ни парадоксально, именно бессистемность мешает реализовать весь потенциал НКО. Ты не можешь контролировать работу и не понимаешь, оказывает ли твой труд тот эффект на благополучателей, ради которых ты и пришла в благотворительный магазин. Много эмоций, беготни, сплетен, а результат растворяется где-то посередине, КПД — 10%.
Управленческое тщеславие
Как долго ты придерживалась вот этого обещания «никакой больше социалки?»
У меня был период, длящийся около трех лет, когда я меняла работу раз в несколько месяцев. Это были разные проекты, в основном связанные с культурой, что-то некоммерческое и просветительское. В одной культурной институции я столкнулась с тем, что руководитель на планерках в течение пяти часов могла унижать людей ором.
Высокие просветительские идеи, выходит, не отменяли жесткого отношения к команде?
Да, и меня удивляло, что сотрудники были вынуждены на это соглашаться, хотя за полгода я стала там старожилом. Я вернулась в социальные проекты и пришла работать фандрайзером в один из фондов, который помогает детям с тяжелыми заболеваниями. Мне казалось, что эта работа станет чем-то понятным и конкретным.
Однако и здесь в 2015 году никто не понимал, что такое фандрайзинг, никто не пытался разработать план действий, этические кодексы. Запросы были такими: «Нам нужно срочно добыть сколько-то денег, хоть рублями, хоть пожертвованиями in-kind!» Я поняла в очередной раз, что фандрайзингу нужно учиться серьезно и проговаривать всей командой, что именно мы делаем. Кажется, я опять столкнулась с «как не надо». Хотя в то время еще не были развиты никакие образовательные программы со специальными навыками для НКО.
Почему к этому моменту ты не разочаровалась в секторе?
Весь опыт работы в разных проектах, которые предшествовали попаданию в сферу миграции, на самом деле дал мне не только ощущение того, «как не надо» (я порой могу звучать очень резко, это да), но и массу навыков и знаний, даже если в тот момент это казалось совсем не так.
Я просто поняла, что хотела бы теперь заниматься менеджментом внутри НКО — это шанс привести всё в порядок самостоятельно. Я решила попробовать себя в роли директора Интеграционного центра для детей мигрантов «Такие же дети» и отправила своё резюме за две минуты до дедлайна, прочитав всего одну заметку о них: незадолго до выборов директора они лишились помещения для занятий. Я участвовала в очень трогательном конкурсе директоров и впервые была уверена, что выберут меня. Те, кто заинтересовался этой должностью, в основном рассуждали с более возвышенных позиций, чем я. Я же к тому моменту уже не хотела «спасать мир», а хотела просто работать.
Я рассказала, что каждый месяц могу привлекать от 300 до 500 тыс. рублей как фандрайзер — это были мои показатели на прошлой работе. «Такие же дети» мечтали о хоть каких-нибудь суммах, потому что у них очень много людей пахали, оставаясь волонтерами.
Ты сразу чувствовала, что тебе близка тема миграции?
Я больше была заинтересована в том, чтобы побыть в позиции директора и проверить, как я смогу выстроить процессы. Несмотря на мой большой миграционный опыт в детстве, я не осознавала почему-то, насколько ценной для меня лично окажется тема миграции. Я рассматривала «Таких же детей» как проект, близкий именно к теме образования.
У центра, который только отпочковался от «Гражданского содействия», фокус был в первую очередь на беженцах. Было несколько программ: дополнительные занятия для тех, кто ходит в школу, и для тех, кто лишен такой возможности, были программы для дошколят, культурная программа. Меня выбрали на позицию директора в мае, после чего я стала звонить и интересоваться: «Ну что, когда мне выходить на работу?» Оказалось, что работа начинается, как и школа, с сентября — и три месяца я продолжала фандрайзить на своей уже прежней работе, пока бывший директор «Таких же детей» Оля Николаенко знакомила меня со всеми партнерами и донорами проекта.
Ты говоришь о своих амбициях побыть директором. Насколько это популярный подход к работе в секторе, где очень часто можно услышать слова о миссии и спасении?
Я признаю, что работаю в НКО ради себя, мне классно, когда я решаю социальные проблемы, и, как мне кажется, это здоровая позиция. А тот, кто говорит о своей святости, как правило, по-настоящему никому не успевает помогать. Я признаю свое управленческое тщеславие. Когда представители разных фондов в 2020 году всерьез говорят об абсолютном альтруизме, я не вижу в этом ничего близкого себе.
Тот, кто занимается «спасением окружающих», как правило, вскоре начинает жаловаться на регулярные проблемы со сном, на головную боль, на отсутствие близких связей — человеку просто становится нехорошо.
Но больше всего меня расстраивает то, что «спасающий» обычно возвышает себя. Он, такой хороший, сверху помогает тому, кто там, внизу, такой несчастный.
Постоянные разговоры об этом в секторе помогают искоренить такой подход. Гораздо проще быть на равных и считать, что ты просто оказываешь услугу человеку, который в ней нуждается. Я люблю «Ночлежку» безумной любовью за то, что они называют людей клиентами, и не поддерживаю тех, кто принципиально отказывается от этого слова, потому что это якобы бесчеловечно. Как раз наоборот: человеку приятнее осознавать, что ты не жизнь ему спасаешь, вся такая гениальная, а просто признаешь его конкретный запрос и помогаешь. Если не можешь помочь с запросом, зовешь коллег.
Круто, когда человек может написать: «Я беру перерыв и год не работаю в социалке». Ведь если ты по-настоящему устал, ты не обязан никому «причинять добро» через силу.
Как оформить ребенка в школу, чтобы не сняли с должности
Как удавалось сконцентрироваться на своих менеджерских задачах, когда у каждого ребенка в центре своя непростая история?
Меня очень волновали судьбы детей, конечно. Однажды мы с командой центра поехали на природу праздновать день рождения. Помню, что я переворачивала шашлык, когда мне позвонили и сказали: «Семью задержали». Оказалось, что наши подопечные — многодетная семья — вместе шли на творческие занятия. Мама с дочкой ушли немного вперед, и в этот момент двоих сыновей задержали полицейские. Мы всё побросали и долго пытались выяснить, что же происходит, у волонтера, которая в этот момент сопровождала семью и страшно перенервничала. Мы спрашивали: «Где они? В ОВД? На участке полиции в метро?»
И такие ситуации тоже определяли нашу работу. Ты хочешь заниматься подбором учебников, искать доноров и предоставлять им списки того, что нужно закупить для образования детей, а вместо этого звонишь в полицию и цитируешь выкладки из законодательства. Твоим координаторам время от времени звонят из ФСБ — это тоже часть твоей работы, вынужденная и неприятная.
Семья бежит из страны и попадает в Москву. Что происходит с ней дальше?
Здесь нет похожих сценариев. Миграционный опыт может изначально осознаваться как вынужденный, а может быть и случайным: например, человек приезжает в Россию учиться, а потом в его стране начинается война и доступ домой блокируется. Есть люди, которые бегут «хоть куда-то», мало зная о России.
Мы сталкивались и со случаями «мафии» при российском посольстве в разных странах. Людям просто продают визы, убеждая, что в России их ждут и гражданство можно получить легко, особенно если вы беременная женщина и вот-вот родите. Так женщина на последних месяцах беременности оказывается в России зимой, без знания языка, без знакомых — это настоящий ад. Это очень болезненная ситуация для многих подопечных «Гражданского содействия».
Чтобы мигрант мог доказать свое право находиться в стране, он должен получить статус беженца?
Его нельзя получить. Сейчас 429 человек в стране со статусом беженца, когда-то было 570, потом 509, 488… Число людей со статусом временного убежища тоже в разы сокращается, этот статус выдается максимум на год, и чаще всего его не продлевают. В огромном количестве его выдавали тем, кто бежал из Украины пять лет назад. Меня удивляют рассказы в духе: «Они тут у нас поселились и живут на пособиях». Нет никаких пособий. Пока человек находится в процессе получения статуса беженца — а это может длиться годами, — ему трудно претендовать на медицинские услуги, не говоря уже об образовательных, хотя он имеет полное право на их получение.
У детей, которые ходили на занятия в «Школу на коленке» (программа для подопечных центра, которые не могут посещать школу. — Прим. АСИ), были хоть какие-то шансы устроиться в общеобразовательную школу?
Чаще всего нет. В некоторых случаях у родителей были утеряны документы, в некоторых случаях имели место проблемы трудового или сексуального рабства. Иногда документы не признавали действительными в России. Но даже если с паспортом всё в порядке,все равно могут не взять в школу, потому что нет регистрации. Особенно эта проблема распространена в Москве.
В департаменте образования Москвы долгое время была установка: если у ребенка нет московской регистрации, его нельзя пускать в школу. Приходишь разговаривать один на один с директором, достаешь ему распечатки Агентства ООН по делам беженцев и «Гражданского содействия», директор отвечает: «Вы понимаете, я не каннибал, я был бы очень рад устроить ребенка в школу, но как мне оформить его, чтобы меня потом не сняли с должности?» Мы слышали эти опасения много раз, и я думаю, что городские легенды не формируются беспочвенно.
Но это незаконно?
Конечно. Мы показывали приказ Минобра № 32, в котором очень туманно описаны права ребенка на образование, и разъяснения, которых «Гражданское содействие» добилось от Верховного суда. В них сказано, что ребенок может поступить в школу и без регистрации, так как ее наличие не является официальным требованием при зачислении. И здесь директор говорит: «Погодите, то есть я на самом деле нарушаю закон, когда не беру ребенка без регистрации»? Бинго! В этот момент лицо человека меняется. Бывают случаи, когда ребенка не берут, несмотря на то, что у него есть регистрация, — просто она не московская, а подмосковная. К счастью, в некоторых регионах эта проблема отсутствует.
Если ребенок не может попасть в школу, он несколько раз в неделю посещает занятия в центре «Такие же дети». Но что дальше?
По-разному. Я знаю, что некоторых наших подопечных приглашает на занятия еще проект «Перелетные дети», и это очень здорово. С некоторыми детьми могут отдельно заниматься волонтеры. Кто-то уезжает из страны. Прошлым летом я, находясь на семинаре в Британии, буквально прыгала от счастья, потому что моя коллега Катя Арутюнова вдруг мне сообщила во время прогулки по Оксфорду: «Нашего прекрасного мальчика из Афганистана наконец переселили в США!»
Четыре года его семья находилась в каком-то чистилище и добивались переезда к родственникам в Штаты. И мальчик совершенно потрясающий, настоящий мозг. Он говорил детям, которые жаловались на скуку: «Как может быть скучно? Вот я каждую ночь смотрю National Geographic на английском языке».
После двух лет на должности директора центра «Такие же дети» ты осталась в теме миграции?
Да, но я какое-то время приходила в себя. Работа в «Таких же детях» была очень эмоционально взвинченным для меня периодом. Я трудилась 24/7, и мне действительно хотелось попробовать, каково это. Но больше я так не делаю. Я занималась просветительскими проектами «Школы языков соседей», организовала цикл лекций для Музея Толстого, сотрудничала с «Гаражом» как методист, мы вместе делали дискуссионный клуб на сложные темы, разработали курс для обычной окраинной московской школы, где половина учеников были дети мигрантов. Хоть я и работала, но в этот период я отдыхала: градус напряженности был совсем другой.
Концепт заботы
У регионов и Москвы есть общие проблемы, связанные с адаптацией детей мигрантов?
Главное отличие — требование регистрации. В Москве без нее действительно сложно попасть в школу. К счастью, есть регионы, где ее не требуют вообще — например, Калужская область, на базе которой мы вместе с выпускниками проекта «Учитель для России» делаем программу «Одинаково разные». И в некоторых школах области решаются уже другие задачи: как сделать обучение по-настоящему комфортным и интересным для всех, если из 1000 человек в школе 400 — это дети мигрантов.
Общая для всех школ проблема — отсутствие нормального, здорового разговора на эту тему. Это обычно что-то очень бюрократизированное, когда о детях с миграционным опытом говорят в контексте работы по предотвращению экстремистских действий или тщательно подбирают эвфемизмы, чтобы не называть их мигрантами.
А если обобщить, проблемы возникают чаще на уровне ребенок-ребенок или учитель-ребенок?
В первую очередь, именно учитель-ребенок. Есть классы, где детей-инофонов более 50%. И вот на учителя — уставшего от бумажной работы, задерганного, мало получающего и никем не ценимого — вдруг сваливается дополнительная сложность в работе. Нельзя ждать, что учителя сразу же одернут себя и скажут: «Да-да, мы сейчас начнем отслеживать в себе стереотипы и рассуждать об инаковости». Агрессия здесь — более естественная реакция, к сожалению. Если для меня кто-то представляет опасность, то я могу или бояться, или первой напасть. Поэтому напряженность, вызванную какими-либо этническими темами, нужно отслеживать скорее не между детьми, а между детьми и взрослыми.
Бывает так, что ребенок с миграционным бэкграундом приехал из села и он именно этим отличается от городских детей, но скорее всего эту ситуацию автоматически будут этнизировать. Просто потому что не привыкли к другому разговору, а привыкли говорить о «понаехавших». Социофобия москвичей, кстати, — это следствие постоянного пребывания в стрессе, а не следствие существования в среде с этнокультурным разнообразием.
Кого вообще учителя считают детьми мигрантов?
Я проводила микроисследование в магистратуре НИУ ВШЭ на базе трех подмосковных школ. За инофона могут принять ребенка, который выглядит иначе, или ребенка с необычным именем.
Для многих ребенок мигрантов — это тот, который с «нерусской» фамилией. «Нерусскость» фамилии влечет за собой другие абсурдные мифы: наверняка ребенок не знает языка и, возможно, способен кого-то взорвать.
Первая задача — поработать с учителями и администрацией школы, которые потом уже сами будут работать с родителями и учениками. Дети с детьми будут конфликтовать по «этническим» поводам, только если у них перед глазами будет такой пример. У нас в «Таких же детях» были случаи ксенофобии или расизма. Дискриминируемая группа не обязана быть святой, ведь это такие же дети! И они транслируют то, с чем сталкиваются в своей среде, поэтому мы слышали в адрес детей из средней Азии: «О, Джеки Чан, хаха!»
Как конкретно программа «Одинаково разные», которой ты сейчас занимаешься, помогает учителю?
Мы придерживаемся «концепта заботы». Да, всего лишь позаботиться нужно об учителе наконец! В каждом педагогическом коллективе в течение года мы работали с командой из трех человек: двух учителей обучаем вести русский язык как иностранный, третьего учителя — проводить специальные уроки для социальной адаптации, вести театральный кружок или арт-терапевтическую группу. В следующем учебном году мы планируем, что к команде присоединится еще человек из администрации школы.
Мы делали для участников программы интенсивы по 4-6 часов по двум основным направлениям: преподавание русского как иностранного и социальная адаптация. В рамках второго направления организовывали для учителей сессии по социальному театру, по сторителлингу, танце-двигательной терапии.
Были учителя, которые плакали, потому что непривычно по-новому смотреть на себя и говорить о социальных проблемах настолько неформально. С помощью методик, которые мы предлагали, учителя должны были проводить по несколько занятий в неделю в своих школах внеурочно. Мы всегда оставались на связи, поддерживали психологически и методически. Чувствовалось, насколько это непривычно для них.
Чем мы еще шокировали учителей? Тем, что организовали для них кофе-брейки. Даже в Минобре об этом говорили. Никто не кормит учителей во время курсов повышения квалификации. Мы таскали на седьмой этаж без лифта пакеты с едой, потому что кофе вообще-то нужен людям, чтобы проснуться.
Учителя добровольно пошли обучаться или им директор сказал?
Мы наивно думали сначала, что будем устраивать конкурс. Какой еще конкурс в сельской калужской школе? Кого директор выбрала, тот и пошел. Конечно, хотелось, чтобы учителя сами проявили инициативу, но нет: в российской системе образования пока ничего невозможно добровольно.
На первом семинаре учителя нас восприняли как очередной «добровольно-принудительный» курс повышения квалификации и сидели в своих вотсапах. В один из дней в Калужском институте повышения квалификаций женщина, встречающая наших спикеров, приняла Сашу Сарычеву — девушку с дредами, которая с 2017 года участвовала в создании нашей программы, — за учительницу, приехавшую получать знания. Потом приезжает наша коллега-психолог Оля Хохлова с сине-зелеными волосами, а потом еще и Федя Бажанов, один из основателей программы с милейшим хвостиком на голове и выбритыми висками. Сотрудница смотрела на всё это с таким изумлением: такие люди здесь еще не повышали никому квалификацию!
В конце октября начались первые чудеса: я помню, как после интенсива из кабинета вышла довольно властная на вид учительница и закричала: «Аня! Где тут Аня? Я хотела вам спасибо сказать за заботу». И здесь ты сползаешь по стенке.
Как можно оценить эффективность программы?
Главная проблема «социалки» — это трудноизмеряемость результатов. Мы проверяли уровень русского у детей в начале программы и в конце, и в каждой школе он повысился. До самоизоляции учителя успели провести для детей несколько праздников и фестивалей.
Но наш основной результат — это то, как меняется обстановка в классе, и это, увы, сложно зафиксировать объективно. С ребенком может произойти маленькое, но важное изменение, которое заметит только внимательный учитель.
Наши учителя получили полную свободу подобрать для себя то, что им лучше всего помогает в работе. Чтобы посмотреть, насколько эффективна программа, наши методисты приехали в школы в декабре и в январе. Мы пытались донести до учителей, что это никакая не проверка, что мы просто хотим увидеть, в чем ещё им нужна помощь, но они не привыкли к такому подходу. Они всё равно попытались построить «потемкинские деревни», потому что все ужасно волновались. Но хорошую «деревню» плохой учитель никогда не построит.
К концу года мы планировали организовать конференцию для учителей и летний лагерь для детей, но пандемия нарушила наши планы. К счастью, за несколько дней до начала режима самоизоляции мы смогли свозить учителей в Центр толерантности и в Третьяковку. Что с ними творилось! Люди, которым на визуальном уровне не хватает цвета, форм, яркости, красоты, спустя несколько часов спрашивали: «А что, уже пора уходить?» Коллега из Третьяковки приготовила для них чай, мы усадили учителей в кружок, обсуждали увиденное — они сидели и болтали ножками, и это было по-настоящему прекрасно. Если в людях не видеть людей, они озлобятся. В этом смысл любой социальной работы. Поэтому мы целый год заботились об учителях.
***
«НКО-профи» — проект Агентства социальной информации и Благотворительного фонда Владимира Потанина. Проект реализуется при поддержке Совета при Правительстве РФ по вопросам попечительства в социальной сфере. Информационные партнеры — Forbes Woman, платформа Les.Media, «Новая газета», порталы «Афиша Daily», «Вакансии для хороших людей» (группы Facebook и «ВКонтакте»), Союз издателей ГИПП.
Подписывайтесь на телеграм-канал АСИ.